Серафим Саровский

Серафим Саровский

15 января Церковь празднует память преподобного Серафима Саровского (+ 1833). 

Мать известного русского богослова Николая Петровича Аксакова и насельницы Шамординской обители схимонахини Надежды Петровны Аксаковой Надежда Александровна Аксакова (1821-1910), «женщина очень образованная, глубоко религиозная», в девятилетнем возрасте побывала в Сарове и познакомилась с преподобным Серафимом Саровским. Свои детские воспоминания она записала и впоследствии издала в 1903 г. в виде брошюры «Отшельник 1-й четверти XIX столетия (из детских воспоминаний)»:

Теперь, когда прошло семьдесят лет, я не могу вспомнить, почему мои отец и мать в 1831-м или в 1832 году вместе с громадной семьей – от старших подростков до младенца у груди матери, чуть ли не со всею дворней, одним словом, по тогдашнему выражению, с чадцами и домочадцами, – снялись с нашего родового гнезда в Нижнем Новгороде и отправились в Муромские леса, в Саровский монастырь.

Незадолго до нашего паломничества над страной пронеслась неведомая у нас раньше азиатская гостья – холера, но к тому времени, как мы выехали, карантинные заставы снялись, дороги освободились и снова заполнились богомольцами и странниками.

Ехали мы на долгих (так тогда назывались поездки на своих лошадях с остановками в пути для ночевки и кормления лошадей).

Хорошо помню привалы на лесной опушке у ручья, с кострами, с самоварами, со всем раздольем полуцыганского кочевья...

Помню ночевки в громадных селах богатого, зажиточного края: в просторной, недавно срубленной избе сладко засыпалось под жужжанье бабьих веретен... Смотришь спросонья – а бабы все прядут, молча прядут далеко за полночь. Седая старуха то присаживается, то снова встает, мерными, как маятник, движениями вставляя лучину за лучиной в высокий светец... А с высоты светца сыплются искры брызгами, огненным дождем придавая молчаливому труду крестьянок в ночной тиши что-то фантастическое, сказочное...

После каждого ночлега, после каждого привала к нам присоединялось все больше и больше саровских богомольцев. Люди любили в те времена держаться вместе, подъезжая к небезопасному тогда Муромскому бору.

Помню, как по сыпучим пескам большой дороги медленно и грузно тянулась вереница наших экипажей, огибая опушку грозного хвойного леса. К последнему нашему экипажу одна за другой примыкали крестьянские телеги; пешие богомольцы усердно месили ногами сыпучий песок, только бы не отстать и не лишиться охраны. Изредка раздавался ружейный выстрел: это тешился старый пленный турок, когда-то вывезенный дедом. Теперь он в качестве не то буфетчика, не то домоправителя важно восседал на широких козлах бабушкиной дорожной кареты-дормеза, приговаривая после каждого выстрела: «А пущай их пужаются там в лесу».

Общего вида Саровской обители при въезде что-то не могу припомнить. Дело было, вероятно, к вечеру, и мы, дети, вздремнули, прикорнув на коленях старших.

При входе в длинную, низкую со сводами монастырскую трапезу нас, детей, охватила легкая дрожь, не то от сырости каменного здания, не то просто от страха.

В самой середине трапезы монах, стоя за аналоем, читал жития святых. Почетные гости сидели справа в глубоком молчании за длинным столом, брезгливо черпая деревянными ложками из непривычной для них общей чаши.

Крестьяне за другим столом налево усердно хлебали вкусную монастырскую пищу. Все молчали. Под тускло освещенными сводами раздавался только монотонный голос чтеца да сдержанное шарканье по каменному полу туфель служек, разносивших кушанье в деревянных чашках и на деревянных лотках.

В эту ночь нас, детей, не будили к заутрени, и попали мы лишь к обедне.

Отца Серафима у службы не было, и народ прямо из церкви повалил к тому корпусу, в котором находился монастырский приют знаменитого отшельника. К богомольцам примкнула и наша семья. Долго шли мы под сводами нескончаемых, как мне тогда казалось, темных переходов. Монах со свечой шел впереди.

– Здесь, – сказал он и, отвязав ключ от пояса, отпер им замок, висевший у низенькой узкой двери, вделанной в глубь толстой каменной стены.

Нагнувшись к двери, старик проговорил обычное в монастырях приветствие: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас».

Но ответного «Аминь», как приглашения войти, не последовало.

– Попробуйте сами, не откликнется ли кому из вас, – сказал старик вожатый.

Возглас повторили сперва отец, мать, а затем и все мы. Но за дверью молчали.

– Может, вы, Алексей Нефедович? – спросил монах у соседа моего, дяди по имению, человека святой жизни, благотворительность которого простиралась до того, что он раздал бедным чуть ли не все свое имущество.

Отец Серафим очень любил Алексея Нефедовича. Прокудин быстро прошел к двери, нагнулся к ней и с уверенностью друга дома, с улыбкой уже готового привета на лице мягко проговорил знакомым нам грудным тенором: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас».

Но и на его голос не послышалось ответа.

– Коли вам, Алексей Нефедович, не ответил, стало быть, старца и в келье нет, – сказал монах. – Идти разве, понаведаться под окном, не выскочил ли он, как послышался грохот вашего поезда на дворе.

Мы вышли за седеньким вожатым из коридора другим, уже более коротким путем.

Обогнув угол корпуса, мы очутились на небольшой площадке, под самым окном отца Серафима. На площадке между двумя старыми могилами действительно оказались следы двух, обутых в рабочие лапти, ног.

– Убег, – озабоченно проговорил седенький монашек, смущенно поворачивая в руках ненужный теперь ключ от опустевшей кельи.

– Эх-ма, – глубоко вздохнул он, смиренно возвращаясь к своему послушанию провожатого богомольцев по монастырской святыне.

Толпа их между тем уже теснилась около стоявшей поодаль старой могилы с чугунным гробиком вместо памятника. Кто, крестясь, прикладывался к холодному чугуну, кто сгребал из-под гробницы сыпучий песок, заворачивая его в платок...

Три раза перекрестившись, монах поклонился перед могилой до самой земли. За ним поклонился и весь народ.

– Отец наш Марк, – начал рассказывать инок, – спасался в этих лесах, когда еще только обстраивалась наша обитель. Супостаты лесные грабители не раз калечили его в бору, выпытывая место, где зарыты, будто бы, монастырские сокровища, и, наконец, вырвали у него язык. Десятки лет жил мученик в нашем бору уже невольным молчальником. И вот за все терпение его при жизни дает теперь Господь его гробнице чудодейственную силу. Много уже чудес творилось над этой могилой, а мы, недостойные его братья, поем здесь панихиды, выжидая, когда Богу угодно будет явить из-под спуда его святые мощи.

Толпа богомольцев почтительно расступилась, прервав речь монаха: шел сам игумен с певчими служить воскресную панихиду над могилой усопшего брата.

После панихиды отец игумен благословил нас, богомольцев, отыскивать отца Серафима в бору:

– Далеко ему не уйти, – утешил нас игумен, – ведь он, как и отец наш Марк, сильно калечен на своем веку. Сами увидите: где рука, где нога, а на плечике горб. Медведь ли его ломал... люди ли били... ведь он, что младенец, не скажет. А все вряд ли вам отыскать его в бору. В кусты спрячется, в траву заляжет. Разве сам откликнется на детские голоса. Берите детей побольше, да чтобы впереди вас шли.

– Непременно бы впереди бегли, – кричал игумен вслед уже двинувшейся к лесу толпе.

Весело было сначала нам одним, совсем одним, без присмотра и без надзора бежать по мягкому, бархатному слою сыпучего песка.

Нам, городским детям, то и дело приходилось останавливаться, чтобы вытрясти мелкий белый песок из той или другой прорезной (модной в то время) туфельки. Деревенские же босоножки, подсмеиваясь, кричали нам на ходу: «Чего не разуетесь... легче будет». Лес становился гуще и выше. Все более и более ощущалась лесная сырость, затишье, сильно и терпко, непривычно запахло смолой. Под высокими сводами громадных елей стало совсем темно...

По счастью, где-то вдалеке блеснул, засветился солнечный луч между иглистыми ветвями... Мы ободрились, побежали на мелькнувший вдалеке просвет, и скоро все врассыпную выбежали на зеленую, облитую солнцем поляну.

Смотрим: около отдельно стоящей на полянке ели работает, пригнувшись чуть ли не к самой земле, низенький, худенький старичок, проворно подрезая серпом высокую лесную траву. Серп так и сверкает на солнечном припеке.

Заслышав шорох в лесу, старичок быстро поднялся, насторожившись, посмотрел в нашу сторону и затем, точно спугнутый заяц, проворно побежал к чаще леса. Но, не успев добежать, запыхался, робко оглянувшись, юркнул в густую траву недорезанной им куртины и скрылся из вида.

Тут только вспомнился нам родительский наказ при входе в бор, и мы чуть ли не в двадцать голосов дружно крикнули: «Отец Серафим! Отец Серафим!»

Случилось то, на что надеялись монастырские богомольцы: заслышав детей, отец Серафим не выдержал, и голова его показалась из-за высоких стеблей лесной травы.

Приложив палец к губам, он, улыбаясь поглядывал на нас, как бы упрашивая не выдавать его старшим, шаги которых уже слышались в лесу.

В первую минуту он нам не понравился: влажные от пота желтоватые волосы, искусанное мошками морщинистое лицо, все в запекшихся каплях крови.

Но когда, протоптав дорожку через траву, он, опустившись на траву, поманил нас к себе, на нас вдруг дохнуло что-то такое, что крошка наша Лиза первая бросилась старичку на шею, прильнув лицом к его плечу, покрытому рубищем.

– Сокровища, сокровища, – приговаривал он едва слышным шепотом, прижимая каждого из нас к своей худенькой груди.

Мы обнимали старца, а между тем замешавшийся в толпу детей пастушок Сема побежал со всех ног обратно к стороне монастыря, зычно выкрикивая:

– Здесь, сюда. Вот он... Вот отец Серафим. Сю-ю-да-а.

Нам стало стыдно. Чем-то вроде предательства показались нам и выкрикивания наши, и наши объятия. Еще стыднее стало нам, когда две мощные запыхавшиеся фигуры, не помню, мужчин или женщин, подхватили старца под локотки и повели к высыпавшей уже из леса куче народа. Опомнившись, мы бросились вдогонку за отцом Серафимом...

Опередив своих непрошеных вожатых, он шел теперь один, слегка прихрамывая, к своей хибарке над ручьем. Подойдя к ней, он оборотился лицом к поджидавшим его богомольцам. Их было очень много.

– Нечем мне угостить вас здесь, милые, – проговорил он мягким, сконфуженным тоном домохозяина, застигнутого врасплох среди разгара рабочего дня. – А вот деток, пожалуй, полакомить можно.

И затем, обратившись к нашему брату, сказал:

– Вот у меня там грядки с луком. Видишь. Собери всех деток, нарежь им лучку, накорми их лучком и напои хорошенько водой из ручья.

Мы побежали вприпрыжку исполнять приказание отца Серафима и присели между грядками на корточках. Лука, разумеется, никто не тронул. Все мы, залегши в траве, смотрели из-за нее на старичка, так крепко прижавшего нас к своей груди.

Получив благословение, все богомольцы стали вокруг старца почтительным полукругом.

Большинство крестьянок были повязаны в знак траура белыми платками. Дочь старой нашей няни, недавно умершей от холеры, тихо плакала, закрыв лицо передником.

– Чума тогда, теперь холера, – медленно проговорил пустынник, будто припоминая про себя что-то давно-давно минувшее.

– Смотрите, – громко сказал он, – вот там ребятишки срежут лук, не останется от него поверх земли ничего... Но он поднимется, вырастет сильнее и крепче прежнего... Так и наши покойнички – и чумные, и холерные... и все восстанут лучше, краше прежнего. Они воскреснут. Воскреснут. Воскреснут, все до единого...

Не к язычникам обращался пустынник с вестью о воскресении. Все тут стоявшие знали смолоду «о жизни будущего века». Все обменивались радостной вестью о Воскресении в «Светлый день». А между тем это громкое «воскреснут, воскреснут», провозглашенное в глухом бору устами, так мало говорившими, в течение жизни, пронеслось над поляной как заверение в чем-то несомненном, близком.

Стоя перед дверью лесной своей хижинки, в которой нельзя было ни встать, ни лечь, старик тихо крестился, продолжая свою молитву, свое немолчное молитвословие... Люди не мешали ему, как не мешали непрестанной его беседе с Богом ни работа топором, ни сенокос, ни жар, ни холод, ни ночь, ни день.

Молился и народ.

Впереди всех стояла хорошо нам знакомая грозная госпожа Зорина, далекая родственница моего отца. За ней толпился целый штат женской прислуги, одетой, так же как и она сама, в черное с белыми платками на голове.

Старуху поддерживали под локотки две белицы в бархатных остроконечных шапочках. В торжественной тишине лесной поляны с тихо молящимся народом мы хорошо слышали ворчливый шепот Зориной: «Молиться можно и дома. Приехала высказаться и выскажусь».

И, подтолкнув в обе стороны своих приближенных, она выплыла с ними обеими на самую середину полукруга.

– Отец Серафим, отец Серафим, – громко позвала она отшельника. – Вот я, генеральша Зорина, вдовею тридцатый год. Пятнадцать лет проживаю, может, слыхали, при монастыре со всеми этими своими. За все это время соблюдаю середы и пятницы; теперь задумала понедельничать, так что вы на это скажете? Как посоветуете, отец Серафим?

Появись над поляной низко летящая стая грачей, их карканье помешало бы меньше, чем голос Зориной, прервавший молитвенную тишину.

И отец Серафим, как бы озадаченный, заморгал на нее своими добренькими глазками:

– Я что-то не совсем понял тебя, – проговорил он и затем, подумав немного, прибавил: – Ежели ты это насчет еды, то вот что я тебе скажу: как случится замолишься, забудешь об еде, ну и не ешь, не ешь день, не ешь два, а там, как проголодаешься, ослабеешь, так возьми да и поешь немного.

Все заулыбались. Ревнительница поста как-то неловко попятилась вместе со своими придворными, быстро укрывшись с ними в толпе своих.

Отец Серафим поманил к себе Прокудина рукой:

– Скажи им, – сказал он, – сделай милость, скажи всем, чтобы напились из этого родника. В нем вода хорошая. А завтра я буду в монастыре. Непременно буду.

Когда все, утолив жажду, вернулись на поляну, Серафима уже не было на пригорке перед его хибаркой.

Только вдали за кустами шуршал серп, срезая сухую лесную траву.

На обратном пути мы шли уже одни, своей семьей, считаясь с усталой походкой бабушки, матери моего отца.

С нами был только Алексей Нефедович да длинный ряд домочадцев тянулся на некотором расстоянии позади. Толпы богомольцев уже вступали в монастырские ворота, а мы все еще не выходили из широкого прохладного просека, в конце которого виднелись вдалеке главы монастырского собора. Отец тихо запел, что он всегда делал, когда был между своими и ему было хорошо на душе, запели, как всегда, и обе старшие сестры и брат своим ангельским, еще полудетским голосом; подтягивал им глубокий тенор Прокудина.

Отделившись от прочей прислуги, двинулись стороной Семен и Василий, басы наших семейных песен, и скромный, но стройный хор огласил высокие своды просека: «Тебе поем, Тебя благословим, Тебя благодарим и молимся. Боже наш. Боже наш. Боже наш...»

Звуки последнего «Боже наш» еще замирали в вышине, когда мы тихо выступали на монастырскую поляну.

Кроткий облик лесного старца словно стоял перед глазами поющих. Сестренка моя Лиза, та самая, которую обнимал отец Серафим, называя ее сокровищем, крепко держалась за меня обеими руками. При выходе из лесной темноты она сжала мою руку и, взглянув мне в лицо, сказала: «Ведь отец Серафим только кажется старичком, а на самом деле он такой же, как ты да я».

Много с тех пор в продолжении следующих семидесяти лет моей жизни видала я и умных, и добрых, и мудрых глаз, много видала и очей, полных горячей искренней привязанности, но никогда с тех пор не видала я таких по-детски ясных, старчески прекрасных глаз, как те, которые в это утро так умильно смотрели на нас из-за высоких стеблей лесной травы.

В них было откровение любви...

Улыбку же, покрывшую это морщинистое изнуренное лицо, могу сравнить разве только с улыбкой спящего новорожденного, когда, по словам старых нянек, его утешают во сне недавние товарищи – Ангелы.

На всю жизнь мне остались памятны саженки мелких дров вперемежку с копнами сена, виденные мной в раннем детстве на лесной прогалине, среди дремучего леса, посреди гигантских сосен, как будто стороживших этот бедный, непосильный труд хилого телом, но сильного Божией помощью отшельника.

С раннего утра следующего дня отец Серафим, согласно своему обещанию, оказался уже в монастыре.

Нас, паломников, он встретил, как радушный домохозяин встречает приглашенных им гостей, в открытых дверях внутренней своей кельи.

Пребывания в пустыни не видно было на нем и следа: желтовато-седые волосы были гладко причесаны, в глубоких морщинах незаметно было крови от укусов лесных комаров; белоснежная полотняная рубаха заменяла заношенную сермягу; весь он был как бы выражением слов Спасителя: «Когда постишься, помажь главу твою и умой лицо твое, чтобы явиться постящимся не перед людьми, но перед Отцом твоим, Который втайне, и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно».

Лицо отшельника было радостное, келья была заставлена мешками, набитыми сухарями из просфор. Свободным оставалось только место перед иконами для коленопреклонения и молитвы.

Рядом со старцем стоял такой же мешок с сухарями, но открытый. Отец Серафим раздавал из него по пригоршне каждому подходящему к нему паломнику, приговаривая: «Кушайте, кушайте, светики мои. Видите, какое у нас тут обилие».

Покончив с раздачей и благословив последнего подходящего, старец отступил полшага назад и, поклонившись глубоко на обе стороны, промолвил:

– Простите мне, отцы и братья, в чем согрешил против вас словом, делом или мышлением. (Отец Серафим шел этим вечером на исповедь у общего для всех монастырских духовника.)

Затем он выпрямился и, осенив всех присутствующих широким иерейским крестом, прибавил торжественно:

– Господь да простит и помилует всех вас.

Так закончилось наше второе свидание с преподобным Старцем. Как мы провели остаток этого дня, не помню, но зато тем более ярко сохранился в моей памяти третий, и последний, день нашего пребывания в Саровской пустыни.

Исповедавшись, как я говорила, накануне, отец Серафим в этот день служил как иерей обедню в небольшой церкви. Только немногие из паломников могли присутствовать при богослужении в этом маленьком храме. Не попали на службу и мы.

Вспомнив о тех, кто не поместился в храме, преподобный выслал послушника сказать, что он выйдет к нам с крестом после богослужения.

Все мы, богатые и бедные, ожидали его, толпясь около церковной паперти.

Он показался в церковных дверях в полном монашеском облачении и в служебной епитрахили. Высокий лоб его и все черты его подвижного лица сияли радостью человека, достойно вкусившего Тела и Крови Христовых; в глазах его, больших и голубых, горел блеск ума и мысли. Он медленно сходил со ступеней паперти и, несмотря на прихрамывание и горб на плече, казался и был величаво прекрасен.

Впереди толпы оказался в это время знакомый немецкий студент, только что приехавший к нам из Дерпта.

Его рослая, красивая фигура и любопытство, с которым он смотрел на то, что ему казалось русской странностью, не могли не привлечь внимание отшельника, и он ему первому подал крест.

Молодой немец, не понимая, что от него требуется, схватился за крест рукой в черной перчатке.

– Перчатка, – укоризненно сказал старец.

Немец только окончательно сконфузился. Отец Серафим отступил тогда шага на два назад и заговорил:

– А знаете ли вы, что такое крест? Понимаете ли вы значение креста Господня?

Ежели бы и доставало у меня памяти, чтобы сохранить все эти годы слова отшельника, то и тогда не могла бы я занести эту импровизированную проповедь в свои воспоминания. Но в то время я не была в состоянии понять ее. В то время мне не могло быть более девяти лет.

Но мне никогда не забыть этого ясного взора, не забыть внезапно преобразившегося лица дровосека Муромских лесов.

Живо помню звуки голоса, говорившего «как власть имеющий» малому стаду собравшихся в Сарове богомольцев. Помню сочувственный блеск в черных очах Прокудина, помню свою старую бабку, смиренно стоявшую перед отшельником, «аки губа напоемая». Помню юношеский восторг, разгоравшийся в глазах меньшего дяди. Его заметил проповедник и, слегка нагнувшись к дяде, сказал:

– Есть у тебя деньги?

Дядя бросился разыскивать в карманах бумажник, но отшельник остановил его тихим движением руки:

– Нет, не теперь, – сказал он . – Раздавай всегда, везде.

И с этими словами протянул к нему первому крест.

И покойный дядя мой не «отошел скорбяй», как это было с богатым юношей Писания...

Мы торопились выехать в обратный путь. Запоздали мы немного, и нам не пришлось выбраться засветло из окраины сыпучих песков, огибающих все еще страшный, по слухам, дремучий Саровский бор.

Пешие паломники, между которыми, как всегда, было много хилых, слабых от старости, много женщин и детей, уже ушли вперед.

На монастырском дворе то и дело слышался грохот отъезжавших экипажей более состоятельных богомольцев.

И наши лошади стояли уже у крыльца гостиницы. Наши сытые кони били о земь копытами, поторапливая своим нетерпением прислугу, разносившую по экипажам дорожную кладь.

К Алексею Нефедовичу, ехавшему верхом и заносившему уже ногу в стремя, подошел старый монастырский служка.

– Еще утресь, – сказал он, – отец Серафим, выходя из церкви, изволил шепнуть мне мимоходом свой наказ, чтобы вы, Алексей Нефедович, не отъезжали вечером, не повидавшись с ним еще раз.

– Проститься хочет старый друг, отец мой духовный, – оборотившись к нам, промолвил Прокудин. – Пойдемте все со мной.

И вот вся наша семья с отставным гусаром во главе снова потянулась по длинным коридорам монастырского корпуса.

Дверь в прихожую отшельника была открыта настежь, как бы приглашая войти. Мы молча разместились вдоль стены длинной и узкой комнаты напротив дверей внутренней кельи.

Последний дрожавший луч заходившего солнца падал на выдолбленный из дубового кряжа гроб, стоявший в углу на двух поперечных скамьях. Прислоненная к стене, стояла наготове и гробовая крышка...

Дверь кельи беззвучно и медленно отворилась. Неслышными шагами подошел старец к гробу. Его бескровное лицо было бледно, глаза смотрели куда-то вдаль, как будто сосредоточенно вглядываясь во что-то невидимое, занявшее всю душу. В руке его дрожало пламя пучка зажженных восковых свечей. Налепив четыре свечи на окраинах гроба, он поманил к себе Прокудина и затем пристально и грустно глянул ему в глаза. Перекрестив дубовый гроб широким пастырским крестом, он глухо, но торжественно проговорил:

– В Покров.

Слово Святого Старца было понято как самим Прокудиным, так и окружающими как предсказание его, Прокудина, кончины.

Под потрясающим впечатлением этого предсказания покинули мы Саровскую обитель.

Мне более не довелось видеть преподобного Серафима. Чуть ли не в следующем (1833) году иноки нашли его в своей келье усопшим на коленях во время молитвы.

Но, конечно, в нашей семье долго еще вспоминали о великом старце и об этом паломничестве.

Мне остается рассказать, как сбылось предсказание отца Серафима.

В день Покрова Богородицы нашу улицу, всегда тихую, трудно было узнать. То и дело мимо нашего дома проносились четвертня за четвертней. Кажется, что каждый, кто имел экипаж, в этот день отправился проехаться по нашей улице и остановиться перед большим белым домом баронессы Моренгейм, где в эту осень проживал А.Н.Прокудин. Все знали, что он в этот праздник приобщался Святых Таин, и теперь весь город устремился его поздравить.

Все наши старшие тоже пошли к Прокудину. Лошадей, разумеется, не запрягали – из окна нашей гостиной были видны окна дома Моренгейм.

Я и сестренка остались под присмотром мадам Оливейра – эту старушку-испанку Прокудин отыскал где-то в московских трущобах, буквально умирающую от нищеты и голода, и привез к нам, чтобы моя мать выходила старушку, пока та под руководством нашего священника, отца Николая, не приобщится к православной вере. Заветным желанием мадам Оливейра было уже сейчас постричься в монахини в соседний с нашим

домом Девичий монастырь.

Мы с сестрой сидели возле мадам Оливейра и наблюдали, как она, постоянно вздыхая, шьет свое нескончаемое лоскутное одеяло. Наконец, тщательно сложив работу, она сказала:

– Не пойти ли и нам прогуляться к дому Моренгейма? Может быть, мы сможем тоже поздравить господина Прокудина.

Мы, конечно, сразу же согласились.

Дойдя до дома баронессы Моренгейм, мы увидели, что возле него уже гуляют другие дети, кто с нянькой, а кто с гувернанткой. Мы стали тоже медленно прохаживаться возле дома.

Когда на колокольне ближней церкви пробило два часа, стеклянная дверь низкого балкона дома зашевелилась, но из нее вышел не Алексей Нефедович, а наш домашний врач Линдегрин, специально приглашенный в этот день к Прокудину нашим отцом.

Подойдя к решетке, мадам Оливейра тихо спросила:

– Ну что?

Доктор, весело взглянув на старушку, только махнул рукой:

– Да он здоровее всех нас. Ждут смерти, а у него пульс ровнее и крепче всех присутствующих. Извольте после этого верить предсказаниям.

И добрый немец, повернувшись на одной ноге, почтительно поклонился мадам Оливейра, а каждой из нас послал по воздушному поцелую.

Через полчаса, когда мы хотели уже вернуться домой, дверь на крыльце дома распахнулась и показался перепуганный, бледный лакей Алексея Нефедовича.

– За духовником! – успел он выкрикнуть, перепрыгивая через ступени крыльца...

Вместе с мадам Оливейра мы вбежали в дом. Алексей Нефедович сидел в кресле, прислонившись головой к высокой спинке. Его правильное, благородное лицо, которое я и сейчас хорошо помню, было совершенно спокойно. Казалось, это младенец, заснувший на коленях матери.

Может быть, в Нижнем Новгороде или в Сарове кто-нибудь еще помнит смерть Прокудина, этого необыкновенного человека, так любившего Бога и ближних. Тогда он, вероятно, подтвердит и дополнит мои записки.

Не знаю, помнят ли в Сарове прорицательное слово, сказанное великим старцем своему ученику и другу. Во всяком случае, оно сбылось.

 

15 января 2026